РУБРИКА ПАМЯТЬ

Наталия Грудинина

(1918 - 1999)

I 001


        Татьяна Царькова

        «Пригубь строку, осилившую смерть» 

        Читатель, я завидую тебе – ты впервые будешь читать эти гармоничные, так непохожие на произведения современных поэтов стихи. Они мудры и жизнелюбивы, по самому высокому, «гамбургскому счету» крепко сделаны. Классическая чеканка стиха, логичное и в то же время эмоциональное, порой экспрессивное развитие композиционного образа могут показаться тебе, читатель, чуть старомодными – сейчас в моде вязкая рефлективность, свободные неканонические формы, белые, то есть безрифменные стихи – но именно этот суховатый, жестковатый, дисциплинированный точной рифмой и силлабо-тоническими размерами стих по-настоящему свободен – он так отточен, виртуозен, неожиданно афористичен в пуанте, что настоящий ценитель поэзии, читая сборник, не раз воскликнет: «Как же это увидено и сделано?!» И объяснить как – не сможет. Вечная непостижимая тайна истинного таланта: 


        Пристани выщербленный помост, 

        Отсвет воды белесой, 

        Сердце мое – не спасательный ост,

        Руки мои – не весла.

        Гонит прилив за волною волну,

        Мостик шатая хрупкий.

        Месяц ущербный прирос ко дну,

        Как затонувшая шлюпка.

 

        Просто, точно. Не отсюда ли, из этой литературной школы, песни Николая Рубцова – ученика поэтессы, с которой мы знакомимся?

        Наталия Иосифовна Грудинина (26.11.1918 – 19.12.1999) родилась в Петрограде. С отличием окончила среднюю школу и без экзаменов поступила на английское отделение филологического факультета Ленинградского университета. Стихи писала с шести лет. В молодые годы переводила из Байрона и Э. По. Переводы эти никогда не публиковала, полагая недостаточно совершенными для высокой классики. Впрочем, в 70-е годы Грудинина выиграла конкурс на перевод нескольких стихотворений из «Еврейских мелодий» Байрона, но тут как назло случился арабо-израильский конфликт, и стихи были выкинуты из набора. Обычное проявление уродливой советской цензуры.

        В начале войны пришлось досрочно сдать госэкзамены, в первую блокадную зиму Наталия Иосифовна работала в военном госпитале. Кроме общей большой беды ей довелось пережить две личные трагедии: гибель в бою под Синявиным первого мужа и смерть их четырехмесячного первенца. Весной 1942 года она добровольно ушла на фронт, окончила курсы медсестер и школу разведчиков. 

        О войне писала позднее в своей неопубликованной автобиографии: "Работала радисткой, медсестрой, потом попала на Балтику в бригаду шхерных кораблей – и это было для меня самым важным периодом моей военной жизни. Работала в нашей бригадной газете «Боевой курс». Участвовала в боях за острова Выборгского залива, потом – за остров Сааремаа. Писала очерки, корреспонденции, стихи.

        Под стихами подписывалась своей фамилией, под прозой – псевдонимами Шинко, Маркова. Главным образом – Шинко, чтобы не поняли, кто пишет, – женщина или мужчина. На флоте живы были старинные традиции: женщин на корабли не пускать, может принести несчастье. Но первый же боевой мой эпизод на корабле – канлодке «Ока», стоявшей на боевой позиции, – не принес морякам несчастья, хотя пробралась я туда тайком, ночью, в шлюпке, и чуть не была изгнана командиром корабля – мол, убирайся на сушу тем же путем, как сюда добралась. Потом сжалился, оставил, дал доделать работу корреспондента, написать о матросах-артиллеристах, их искусстве и храбрости. А потом уж традиция для меня была отменена. Ходила в бои и на кораблях поддержки, и на тендерах, высаживавших десант. Очень годились мне тогда мои медицинские познания, пусть небольшие. Умела перевязывать раны, останавливать кровотечения. <…> За операцию по взятию Сааремаа была награждена медалью «За боевые заслуги». Всю войну была краснофлотцем. И писала о краснофлотцах, и газета наша была краснофлотской. Наверное, для меня, интеллигентки, это было очень важно. Узнала думы рядовых людей – героев прославленных и безымянных еще в то время. После войны напоминала людям имена тех, кого не успели назвать газеты в войну. Называла эти имена всюду, где могла: в статьях, в радио- и телепередачах. А о жизни комсорга отряда тендеров Николая Гетманенко, о его подвиге и смерти написала поэму «Слово о комсорге»".

        Поэму напечатал журнал «Звезда», в 1948 году она вышла отдельной книгой, первой авторской книгой Н.И. Грудининой.

        Война вошла в жизнь и поэзию Грудининой как мерило человеческих достоинств: правдивости, мужества, верности себе и поколению...


        Что ж, война есть война. Да и память о ней

        Не всегда укрощается пактами дружбы.

        Но с войны, как с горы, нам да будет видней,

        С кем и как выяснять отношения нужно.

        Не всегда укрощается пактами дружбы.

        Но с войны, как с горы, нам да будет видней,

        С кем и как выяснять отношения нужно.

 

        Это заключительные строки из стихотворения «Уважение». Оно не только о подвиге офицерской роты морской пехоты, зимой 1943 года сражавшейся с немцами и финнами за Карельский перешеек, но и о враге – беспощадном снайпере-кукушке, изрешеченном пулями, расстрелявшем все патроны, но не сдавшемся, ненавидимом, но заслужившем уважение противника. Такой же мудрый, но отнюдь не всепрощающий взгляд через десятилетия на итоги и уроки войны в стихах «Могила врага у Влтавы», «Берегитесь войны», «На экскурсии», «Баллада о немецкой матери», «Добрый вечер» и многие другие.

        Еще одна военная тема, сильно и драматично раскрытая на страницах этой книги:


        Другая – не отпетая – война,

        Что остается в грешном человеке 

        Посевом добровечного зерна,

        Она болит, и плачет, и лучится

        В кристаллах чистых совести самой,

        Неискаженно отражая лица

        Солдат, не возвратившихся домой.

 

        Солдат, не возвратившийся домой, становится дневальным своего дома, невидимкой, его охраняющим, в стихотворении «Часовой» – тончайшей психологической зарисовке.

Такой же сложный рисунок в «Балладе о Весах», где небесное созвездие становится символом того единственного, высшего суда, кому только и дано когда-нибудь взвесить ложь и правду, истинную любовь и великодушие. Наталия Иосифовна ушла на войну молодой, поэтому так много в ее стихах о войне говорится о любви и поэтому в ее любовной лирике хоть бы и поздних лет неизменным фоном всему стоят неизжитые военные испытания и утраты.

        Еще одна стилистическая особенность – поэт стремится избегать пафосности, даже когда пишет о событиях героических (поэма «Два боя») или о самой Победе. Для нее важнее точность деталей, которые своей неброскостью, будничностью, как бы просто перечислением создают интонационную напряженность ожидания величайшего события ХХ века («В ночь на 9 мая 1945 года»).

        После войны Грудинина работала на Ленинградском металлическом заводе техническим переводчиком, переводила документацию на станки, присылаемые по ленд-лизу, ездила на строящиеся ГЭС, занималась журналистикой. Продолжала писать стихи, посещала ЛИТО при Союзе писателей, которое тогда вел Вс. Рождественский.

        В 1950 году была принята в Союз писателей, вышла ее вторая поэтическая книга «Дневник сердца» (1960), а затем – третья «Посвящается молодости» (1970). Обе книги – небольшие по объему. И после значительного перерыва, незадолго до смерти поэта, появился последний прижизненный сборник стихов и переводов – «Совесть» (1999), изданный малым тиражом на средства Ямало-Ненецкого округа в благодарность за помощь в становлении многих поэтов Севера и Дальнего Востока.

        В предисловии к сборнику стихов «Совесть» Грудинина писала: «Поэзия Севера ворвалась в мою жизнь неожиданно и властно. Раньше, как филолог-западник, я занималась переводами с европейских языков и языков некоторых наших национальных республик. Но эту работу заказывали мне издательства. Они любили ленинградских поэтов за добросовестность и культуру.

        А вот северян никто мне не заказывал. Сама обнаружила этот драгоценный пласт поэзии, попав на конференцию литератур народов Севера и Дальнего Востока. И с тех пор северные поэты заняли в моей работе особое, ведущее место. Вы спросите, почему?         Потрясла меня их совесть, искренность, открылась неведомая мне ранее культура древних веков Севера, мудрость традиций и мыслей.

        С этих пор я стала отказываться от издательских заказов. На свой страх и риск стала переводить стихи, что присылали мне сами северные авторы. Потому что Север стал необходим моему сердцу».

        Помимо множества стихов и поэм северных поэтов, вошедших в различные сборники, Н. Грудинина перевела две большие поэмы по мотивам древнего эпоса северных народов, вышедшие отдельными книгами: «Тер» Л. Лапцуя (пер. с ненецкого, М., 1984) и «Человек Ыхмифа» В. Санги (пер. с нивхского, М., 1984), а также вышедшую отдельным изданием детскую поэму Л. Лапцуя «Эдейка» (М., 1974).

        Особенно это интересно в стихах публицистических, корреспондирующих с современностью, но там подчас встречаются определяющие датировку названные события или имена, как в блистательной эпиграмме, посвященной памяти академика А.Д. Сахарова:


        О, это шараханье зала из крайности в крайность…

        Когда на трибуну восходит картавый чудак,

        Поймешь ли, правитель, что судит тебя гениальность 

        В осмеянной скорби своих безоружных атак?!


        Наталия Грудинина – лирик. Глубокий, утонченный, в молодых стихах – дерзкий, в поздних, которые в силу внешних причин и личностных черт характера – «не хватало времени и нервов ходить по редакциям» – в основном писались «в стол», – мудрый, грустный, сомневающийся, но никогда не разуверившийся в своих идеалах лирик. Автор словно ведет бесконечный диалог с незримым собеседником: ушедшей юностью, наступающей старостью, собственной совестью, родной землей, другом, любимым, дочерью и, очень часто, учеником – ершистым молодым фрондером:


        Прости ты меня, супостат бородатый,

        Поборник штанов из вельвета,

        Что хлебом и солью всего и богата,

        Что в латаный ватник одета.


        И, если в 70-е годы поэт еще может иногда обрушиться на молодое поколение с тяжеловесных и суровых позиций человека слишком хорошо осознающего хрупкость мира (стихотворение «Торжество реакции»), то в поздних стихотворениях конца 80-х – начала 90-х годов интонация меняется кардинально. Не обвинять, не гневиться, а уступить молодости дорогу и подставить слабеющие, но все еще оберегающие руки:

 

        Юнец колючий, дурно воспитанный,
        Горькой любви жнивье,
        Войной и голодом не испытанный,
        Да святится имя твое.
        Теплишь в сердце моем встревоженном
        Сторожевой огонь.
        Совесть моя, словно конь стреноженный,
        Хмурый бескрылый конь.
 


         Наталье Грудининой удаются портреты, типы. Это особо привечаемые поэтом люди труда, своего любимого дела, для которого не жаль жизни, потому что дело и есть сама жизнь: «Голубое колесо», «На открытии Волжской ГЭС», «Колокольная бессонницы», «Женщине» и многие другие.

        Пейзаж – обязательно очеловеченный, одухотворенный, исцеляющий:


          Под темными шапками сосен
        Червонных кустов монолит.
        Какая великая осень
        Над этим поселком стоит 

        <…>
        И если грустишь, позавидуй
        Природе в багряном венце –
        Ни горькой вражды, ни обиды
        На замкнутом этом лице.
        («На Псковщине»)
 


        Или два стихотворения с одним названием, две «Черемухи». Первое, «постоттепельное» (середина-конец 60-х гг.). Сколько в нем горечи, почти детской обиды:

  

         …Ну зачем возвратились вы с вашей неправдой,
        Мерзлых луж искажающие зеркала
<…>


и сколько молодой, непоколебимой веры в будущее:


        …Это все же весна – что бы там ни случилось,
        Это северный ветер в силках у ветвей,
        Это – солнце, что пасмурным снегом умылось,
        Направляясь в зенит по орбите своей
.


        Другая «Черемуха» – «перестроечная» (80-е). Короткое, тихое стихотворение, пейзаж «без героя». Нет здесь ни пафоса, ни веры, а только свет и отчаянная, на одной струне вибрирующая надежда:


        …И не было еще весны,
        Был холод ниоткуда,
        Но этот цвет, как сталь струны,
        Звучал и жаждал чуда.
 


        Баллада – повествование о необычном, о чудесном, часто с трагическим концом, гибелью героя. Да, у поэта все так, сохранена верность литературной традиции, все законы жанра соблюдены. Но это – современные баллады: уже названные «Баллада о Весах», «Баллада о немецкой матери», «Баллада об эдельвейсе», может быть, написанные не без влияния поэзии молодых Горького и Тихонова.

        Инвектива – гневное обличение: «Говорят, что приехал из Афганистана…», «На встрече ветеранов войны». А еще – рассказы в стихах, песни, поэмы, сказки для детей и взрослых. Много наработано за многотрудную жизнь, вот и пришла пора все собрать, подытожить.

        Но самые пронзительные строки – о любви, счастливой и трагической, они звучат от первой лирической книги – «Дневник сердца» до зенита творчества – последнего любовного цикла, обращенного к уже ушедшему из этого мира мужу, разлука с которым все равно невозможна, легче, даже сладостнее разлучиться с жизнью:


          …Подарил мне свою милосердную смерть,
        Чтоб кричать мне от счастья, с ненужной землей расставаясь.

        Мир любви всеобъемлющ, она в стихах, адресованных близким, друзьям, поэтам, которых знала и стихи которых переводила, садам, лесам – Родине и населяющим ее «братьям нашим меньшим». В стихах цветут цветы, щебечут и смотрят умными глазами птицы, приходит в дом (во сне) желанный гость – медведь, но самый родной друг – так было и в жизни – пес. <…>

        Всем, знавшим Грудинину, хорошо был известен ее общественный темперамент, обостренное чувство справедливости, готовность встать на защиту преследуемых и обиженных. В суде над Иосифом Бродским (1964), обвиняемом в тунеядстве, она выступала общественным защитником, и в отношении ее, а также Е. Эткинда и В. Адмони было вынесено частное определение «об отсутствии у них идейной зоркости и партийной принципиальности». На этом основании Грудинина была отстранена от работы с молодыми литераторами. В своей борьбе за судьбу Бродского и судьбу своих друзей Наталия Иосифовна дошла до ЦК КПСС, ее записку получил и прочитал Хрущев, а после короткого письма Грудининой заведующему отделом административных органов ЦК КПСС Миронову и эмоционального телефонного разговора с ним же неповоротливый механизм советской партийно-бюрократической машины наконец-то дал задний ход. Дело было пересмотрено, срок высылки Бродского снижен с 5 лет до уже отбытых 1 года 5 месяцев, частное определение отменено. Незадолго до отъезда из страны Бродский подарил Грудининой оттиск публикации своих стихов с дарственной надписью: «Дорогой Наталье Иосифовне Грудининой от Иосифа Бродского, подзащитного, подопечного, от поэта и, кажется, от путешественника. 27 V 72 г. Ленинград».

        В 1975 году Грудинина приложила много сил, чтобы изменить ход дела Эткинда, и тяжело переживала решение своего друга и соратника покинуть страну именно в тот момент, когда в его, не менее отвратительном, чем преследование Бродского, «деле», наметился позитивный сдвиг. Друзьям-эмигрантам, в их числе и Е.Г. Эдкинду, посвящено щемяще грустное стихотворение «Зажигается лампа ночная моя…».

        Как пишет в своем биографическом очерке о матери (неопубликованном) дочь Грудининой Анна, «Наталия Иосифовна занималась восстановлением справедливости не только в писательских кругах, но и в медицине», и называет имена Качугина, Васильева – пропагандиста бальнеологической методики Залманова, вспоминает заступничество «за одного мурманского врача» и освобождение «одного незаконно осужденного псковского музыканта». Кстати, шуточное стихотворное поздравление «Наклепал на нас какой-то сатана…», адресованное академику А.И. Бергу, относится ко времени отнюдь не шуточной и весьма драматической борьбы Грудининой и ее друзей, врачей и писателей, за разработанный А.Т. Качугиным новаторский метод семикарбазид-кадмиевой терапии рака, который советские официальные онкологи объявили шарлатанством, но благополучно подхватили, развили и усовершенствовали их западные коллеги.

        Всю жизнь Грудинина работала с литературной молодежью. Десять лет вела занятия со старшеклассниками в литературном клубе «Дерзание» при Ленинградском Дворце пионеров, руководила ЛИТО на заводе «Светлана», ЛИТО «Нарвская Застава», а в конце 60-х годов – центральным ЛИТО при ЛО СП. Участвовала в составлении коллективных сборников молодых поэтов Ленинграда, была автором предисловий к книгам своих воспитанников. В первую очередь к ним, но и к каждому читателю тоже обращены слова поэта, звучащие сейчас как завещание:


        Пусть автор мертв, но он заставил Лету
        Ручьем пробиться сквозь земную твердь…
        Его вопросы ждут твоих ответов.
        Пригубь строку, осилившую смерть.

                                                                                                                                        Источник 

 

                                              

                                                  Наталия Грудинина


                                   Избранные стихи из книги «Двоевластие»* 


* * *

Еще в беду меня не бросила
Ничья холодная рука,
А уж из красной рамы осени
Ко мне шагнули облака.

Они всю комнату завьюжили,
Предупреждая и грозя,
Что скоро старость безоружная
Ко мне навяжется в друзья.

И скажет: – Стань моей голубою,
Не простужай моих костей,
Не приноси из мира грубого
Неутешительных вестей.

Уже лицо твое муарово,
И привкус инея в стихах…
Давай займемся мемуарами
Об извинительных грехах.

Про то, как где-нибудь обидели
Кого-то по ничьей вине,
Про все, что видели-не видели,
Безгласно стоя в стороне.

Еще припомним умилительно
Заслуги большие в сто крат:
Растили гласно и рачительно
Не просто дерево, а сад.

Короче – жизнь недаром прожита
И – в свой черед награждена!
Скажи мне, старость, кем ты прошена
И кем к столу приглашена?
 
 Еще не столь вегетарьянственно
Здесь все на вкус ленивый твой,
Еще бушует ветер странствия
Над сумасбродной головой.
 
 Еще худая мебель выстоит –
Чем старомодней – тем прямей.
Здесь все кричит – от книг залистанных
До грешной памяти моей.

Не смей вязаться мне в союзники,
Имей, горбатая, в виду –
Еще пока деревья – узники
В моем ухоженном саду.
 
 Еще бредут неотомщенные
Седые призраки в стихи,
Еще не знаю, где – прощенные,
А где – зудящие грехи.

Я буду жить, пока не вызнаю,
Кто завладеет вслед за мной
Моей мучительной отчизною
С ее раскаянной виной.

И только в день и час доверия,
С былым и будущим в ладу,
Переломлюсь отжившим деревом
В неогороженном саду.

 

Настроение

 

С тех пор, как мир перешагнул пороги

Дозволенного сердцу и уму,

Я, капля в море, я, одна из многих,

Своих предначертаний не пойму.

 

Не спрошенная сильными ни разу,

Как рядовой в сумятице войны,

Послушная непонятым приказам,

Я, может быть, преступна без вины.

 

Мне не ходить по самобытным тропам,

Не вырваться из добровольных пут,

Моя любовь лежит под микроскопом,

Моя печаль выносится на суд.

 

Ни лжи, ни правды на земле не вызнав,

Болею и блаженствую на ней

Подопытным животным оптимизма,

Глашатаем подопытных идей.

 

Но, может быть, с исходом поколенья

Моя усталость, боль и слепота

Найдут награду или искупление:

Так строят просто дом в местах сражений,

Где нет ни обелиска, ни креста.

 

Леса

 

По всей неоглядной России

В просветах пшениц и овсов

Спокойная дышит стихия

Непонятых мною лесов.

 

Такого ущербного свойства

Мой разум, и так он нелеп,

Что к этому мирному войску

Он глух остается и слеп.

 

Мне горные кряжи дороже

С лобастой луной на плечах

И даже, прости меня, Боже,

Погибших земель солончак.

 

И эта, что ноги мне лижет,

Опасность без дна и краев –

Смурное, пиратское трижды,

Отпетое море мое.

 

Итоги великих крушений –

Пространства стихий неживых.

Как схожи мои помышленья

С безвыходной горечью их.

 

Так больно от дружбы неверной,

Так яростна память беды,

Что даже и в час милосердный

Рукою подать до вражды.

 

Но в городе цинковых кровель,

В искусственных радостях дня

Все громче, как братья по крови,

Леса окликают меня.

 

Сулят опоить меня солнцем

И, веруя в вечность мою,

Зовут меня стать знаменосцем

В их добром работном строю,

 

Где каждый отживший на свете

Печется о благе Земли,

Где многие беды столетий

Счастливой травой поросли.

 

На горле моем обнаженном

Заката лежит полоса…

Не поздно ли птицам спаленным

До вас приземляться, леса?

 

И что вам мое милосердье

С испариной гнева на лбу?

В растительном вашем бессмертье

Найду ли вторую судьбу?

 

* * *

Трезвонь, моя ласточка, в колокол неба трезвонь.

Горит над холмами последнего солнца огонь.

Не ты ли накликала позднюю эту зарю?

Не я ли с землею псалмами сейчас говорю?

Зачем тебе вечером вздумалось плакать и петь?

Дано ли сгореть нам? Дано ли беду претерпеть?

Трезвонь, моя ласточка, в колокол солнца трезвонь.

В полнеба над нами горит – не сгорает огонь.

 

Совесть

 

Мой маленький солдат с повадкой командира,

Придирчивый, как черт, заносчивый, как нож,

Молитвами моей отчаявшейся лиры

Из мертвых воскрешен, ты под боком живешь.

 

Когда-то был в строю ты первым забиякой –

В строю моих надежд, отваги и добра.

Залёгших под огнем ты подымал в атаку,

И крепости с тобой мы брали на ура.

 

Проклятье той шальной, изверившейся пуле

У некой высоты, где шел неравный бой,

Где все мои стихи в почетном карауле,

Бездейственно скорбя, застыли над тобой.

 

Не я с тех пор в боях, не я в окопах мерзлых.

Грустнея день за днем живу, полужива…

Стихи мои ползут на медленных полозьях,

Под снегом седины дубеет голова.

 

Мой маленький солдат, ты ожил наконец-то!

Но как твое лицо жестоко и темно.

Берешь ты на прицел мое больное сердце,

Разбойником лесным стучишь в мое окно.

 

Ты бродишь вкруг меня звериными тропами,

И вот уж я костер охранный развожу…

Что может быть страшней, когда возьмется память

Расстреливать покой, которым дорожу?

 

И все ж не уходи, моя живая совесть.

В обличии любом броди невдалеке…

Гони меня вперед, пускай в снегу по пояс,

От вечной немоты пускай на волоске.

 

* * *

В блеске инея, в треске веток,

В жажде власти над всем живым

Мчится заморозок рассвета –

Бледный всадник без головы.

 

Ничего-то ему не надо

В мире слякотном и кривом –

Опахнуть бы деревья сада

Легким призрачным рукавом.

 

Испугать бы дыханьем стужи

Самый красный, задорный клен,

Да чтоб синий глазочек лужи

Был бы наглухо застеклен.

 

И ни роздыха, ни отбоя

Той тревоге воздушной нет.

Да неужто же нам с тобою

Предстоит и такой рассвет?

 

Рассмеется пустое эхо

Над умнейшею суетой.

Кто-то властный придет помехой

Нашей осени золотой.

 

С тихим звоном взлетит на воздух

Листьев пляшущих кутерьма.

Что ж, прими этот день морозный

И не жмурься. Идет зима.

 

На псковщине

 

Под тёмными шапками сосен

Червонных кустов монолит.

Какая великая осень

Над этим поселком стоит.

 

Эй ты, деловитый и быстрый,

Хоть самую малость постой

Над этой внезапной, как выстрел,

Сводящей с ума пестротой.

 

И если грустишь, позавидуй

Природе в багряном венце –

Ни горькой вражды, ни обиды

На замкнутом этом лице.

 

Лишь чьи-то шаги, как страницы,

По тропам лесным шелестят,

Да птицы, бессмертные птицы,

Над тихим поселком летят.

 

* * *

Разгул огня. Нашествие воды.

Ледник, обвал торопятся по следу.

Что все твои надуманные беды

Перед приходом истинной беды?

Подземная ли сила покачнет

Скорлупку-землю, прогневится ль море –

Что перед этим глупенькое горе

Твое, который дышит и живет!

Воскресным днем простершись на траве,

Прислушайся к земле, взгляни на тучи –

Уразумей, что пыль на рукаве –

И та в беде в сто крат, чем ты, живучей.

Так почему кричишь погожим днем

О том, что жизнь твоя непоправима?

Еще подземный не ударил гром,

И спят моря. И тучи ходят мимо.

 

* * *

Пристани выщербленный помост,

Отсвет воды белёсой.

Сердце мое – не спасательный пост,

Руки мои – не вёсла.

Гонит прилив за волной волну,

Мостик шатая хрупкий.

Месяц ущербный прирос ко дну,

Как затонувшая шлюпка.

 

Торжество реакции

 

Реакционной стала я, как память,

Как обелиск, что высится, не прячась.

Держу за пазухой замшелый камень

На вашу лупоглазую незрячесть.

Когда вы мне кричите желторото

Про ваше несогласье и неверье, –

Не лезу ни в какие я ворота,

На семь замков я замыкаю двери.

Подите прочь вы с вашим фанфаронством,

С тепличной болтовнею про свободу,

И с вашим газированным пижонством,

Мутящим необстрелянную воду.

Из дому, чья добротность вам постыла,

Гляжу в дыру, оставшуюся с фронта,

Как чья-то цементируется сила,

Как ползает огонь по горизонту.

Невидимо для ваших слабых нервов,

Для ваших истонченных интеллектов,

Как медленно, как медленно и верно

Густеет нечто, возникает некто…

Для ваших петушиных перекличек

Не та погода на земле горбатой.

Да будет ваш язык категоричен,

Дубовы лбы и нервы сучковаты…

Пусть даже так – оно прочней и проще,

Пусть лучше так – оно не даст сломиться,

Когда гроза тысячетонной мощи

На гусеницы встанет у границы,

Когда прольется лава на проспекты,

Зашарканные вашими ногами…

Ох, танки не блистают интеллектом,

Карманными не звякают деньгами.

Примазаться бы к вашим мне затеям,

Играть в пиротехнические войны, –

Оно и прогрессивней, и левее,

Оно и равнодушней, и спокойней.

А я вас поношу в поту холодном

Солеными и горькими словами

И, чучелом вздыхая огородным,

Пустыми трепыхаюсь рукавами.

 

Мой старый новый стол


Старинный стол я притащила в дом.
Ему подобный был моей подмогой,
Когда в тяжелом ватнике своем
Я у печурки ежилась убогой
И, в гаснущие глядя угольки,
От ножек круглых и досадно-крепких
Последней силой тающей руки
Откалывала буковые щепки.
Не весь он был пожертвован огню.
Так мудро он скрипел,
так громко плакал,
И ел глаза прогорклым дымом лака,
И шепотно канючил: «Не виню,
Но будь добра, хоть остов не спали.
Не вечно зло. Еще внесу я лепту
В сокровище любви и интеллекта,
В науку и поэзию земли».
Что стало с ним, хранителем огня?
С кем дострадал,
с кем догорел до праха?
Глазами боли, разума и страха
Опять блокада смотрит на меня.
Ну что ж, скрипи, горючих лет двойник.
Мы оба недоглоданы блокадой.
Кривой, паралитичный твой язык
Я, может быть, еще пойму, как надо.
И, трещины твои зашпаклевав,
Сменив сукно, изъеденное молью,
Вновь подружусь с надеждою и болью –
С двумя из главных человечьих прав.

 

* * *

                                                                   Посвящается русскому инженеру

                                                                   П.И. Пальчинскому

Как спорил он с Лениным, кто бы послушал,

Уралец, плешивый старик-инженер!

Не то, чтоб вытряхивал душу-кликушу,

А знать не хотел большевистских химер.

Твердил, что в России нехватка металла,

Мол, на руку ваш пролетарий нечист,

Мол, нужен хороший хозяин Уралу,

И не забулдыга, а капиталист.

Он весь был упрямством, дубовым, огромным,

Чудак с немигающим взглядом совы,

Но молча стояли холодные домны

На страже плешивой его головы.

Ни акций, ни денег, что в банк иностранный

Иной от коммуны припрятал бы в рост…

И Ленин, поежившись зябко и странно,

Поставил его на ответственный пост.

И стал тот плешивый от света до света

Глазастой совой по Уралу кружить.

К Советам ходить не желал за советом,

Но стало Советам спокойнее жить.

 

Над домнами жарко и красно высотам…

Когда же бессудно он канул во тьму,

Мне горы шепнули: – Он был патриотом.

На скальной тропе, на крутых поворотах

Не дай опрокинуться слову тому.

 

* * *

Прости ты меня, супостат бородатый,

Поборник штанов из вельвета,

Что хлебом и солью всего и богата,

Что в латаный ватник одета.

Все спорю с твоею надменностью утлой,

Все хвастаю каской трофейной,

Но пусто обоим и праздно, как будто

Идем полосою ничейной.

Какой там безветренный лес за кустами?

Затишье и лжет, и тревожит.

Пророк ли глаголет моими устами,

Слепец ли клянет бездорожье?

 

И кто я такая, чтоб тропкою муки

Водить несмышленое счастье?

Цвета заревые, фанфарные звуки,

Быть может, как я, преходящи.

 

Все тщусь приманить то салютом победы,

То подвигом рыцарских странствий, –

Я, ржавый осколок боев и разведок,

Я, шпала тайги туруханской.

 

Прости, что живу виноватой, вчерашней,

Проклятой в десятых коленах,

Запомни лишь голос мой, сломанный кашлем,

Лишь руки в заштопанных венах.

 

Когда же назначит нам время разлуку,

Приди к неусыпному камню.

Здесь вся моя правда без цвета и звука

Лежит под крестом православным.

 

А в дом мой заглянешь, грозой приневолен,

Раскаяньем сердца не мучай.

Оставлен здесь хлеб со щепоткою соли

И латаный ватник на случай.

 

* * *

Юнец колючий, дурно воспитанный,

Горькой любви жнивьё,

Войной и голодом не испытанный,

Да святится имя твоё!

Руки к женщине простирающий,

Канувший в слепоту,

Алчущий, плачущий, угрожающий,

Выбравший, да не ту…

Теплишь в сердце моем встревоженном

Сторожевой огонь.

Песня моя, словно конь стреноженный,

Хмурый, бескрылый конь.

Нет у меня ни судьбы, ни удали,

Чтобы тебя спасти.

Думушкой долго с тобою буду ли?

Сникну ль на полпути?

Выпьем ли поровну чашу горестей,

Полную до краёв?

Последняя вспышка недужной совести,

Да святится имя твоё!

 

* * *

Ночи белые мутней, чем обычно,

В небесах ни серебра, ни огня,

Но не молкнет соловьев перекличка,

Для меня они поют, для меня.

Не прошу я никого заступиться,

Всех рачителей гоню со двора.

Так зачем же вы, настырные птицы,

Опекаете меня до утра?

И на что мне ваша спесь молодая,

Ваш свободный нерифмованный стих?

Зарастает трын-травой, пропадая,

Буйный сад воспоминаний моих.

Ни имен уже, ни лиц не припомню,

Перепутаны все даты разлук,

Кто там скромный был со мной, кто нескромный,

Кто предавший, кто отвергнутый друг?

Уходила от кого без печали?

С кем обуглила надежды дотла?

Продырявленной цыганскою шалью

Плещет по ветру седая ветла.

Ох, за всё я заплатила сторицей…

Отступитесь, певуны, от меня!

Но упорствуют великие птицы,

Греховодницу ни в чем не виня.

Всё взывают к чудодейному Богу,

В сотни дудок вереща и трубя.

Ты ли, молодость, идешь на подмогу,

Даже к тем, кто отпевает тебя?

 

Черемуха

 

Это кем-то спокойным и мудрым придумано,

Чтобы в пору апрельского таянья льдов

Белоснежное дерево пряно и шумно

Расцветало, не веря в приход холодов.

 

Это все же весна, что бы ни было завтра,

Это честный замах молодого крыла.

Ну, зачем возвратились вы с вашей неправдой,

Мерзлых луж искажающие зеркала?

 

В этих буйных цветах предсказанье без промаха,

В них уверенность сердца и трезвость ума…

Постучись мне, пожалуйста, в окна, черемуха,

Если кто-то сболтнет, что вернулась зима.

 

Дай мне дерзость бежать по незваному снегу

Без пальто в голубые, как море, поля,

Дай мне радость сказать одному человеку,

Что его не обидят ни Бог, ни земля!

 

Как старинно он смотрит на угли печные,

Зябко ёжась, едва отворяется дверь;

Навалилась на плечи его отставные

Непрощенная тяжесть обид и потерь;

И когда запоздалая туча нетвердо

Прогрохочет поверх непокрытых голов,

Что мне делать с улыбкой его полумертвой,

С этой горькою неоткровенностью слов?

И не нужно ему ни влюбленного взгляда,

Ни подмоги друзей, ни дочерней любви…

О древесное воинство белого сада,

Подоспели бы вовремя силы твои!

Это всё же весна – что бы там ни случилось,

Это – северный ветер в силках у ветвей,

Это – солнце, что пасмурным снегом умылось,

Направляясь в зенит по орбите своей.

 

* * *

Итак, не поняла твоей красы я,

Не выучила оканья твои,

Сермяжная, кондовая Россия,

Молочная сестра моей любви.

 

Не кланялась звезде твоей падучей,

Не плакала царевной в терему,

И не вняла в тоске моей дремучей

Языческому зову твоему.

 

Суди меня за дерзость и кощунство,

На песнь мою опалу наложи,

Надев старообрядческий шушун свой,

Неверием алтарь мой окружи.

 

Я обучалась плотницкому делу,

В гудящих доках у чужой воды,

Не убоявшись той, осатанелой,

Раскольничьей боярской бороды.

 

Читала вольнодумного Вольтера,

Пока из городского тупика

Запоминал лицо мое и веру

Тяжелый глаз жандармского шпика.

 

И в дни, когда на стыке всех историй

Учились пули разным языкам,

Мой пепел бухенвальдский крематорий

Размел по всем шести материкам.

 

И если сквозь оптические линзы

Глядел зрачок над пропастью во ржи,

Не дай ты мне, великая Отчизна,

Сусолить слюдяные витражи.

 

Старый рояль

 

А ты, как видно,

Душой не сник,

Умершей фирмы

Рояль-старик.

Хранит и прочность,

И оптимизм

Несовершенный

Твой механизм.

Давно уценка

Тебе дана,

Но старой мощью

Звенит струна,

И на пюпитре,

Здоров и жив,

Санкт-Петербурга

Опальный шифр.

 

Скажи-ка, сударь,

Чего ты ждешь?

Какой надеждою

Всё живешь?

Почто от сердца

Вручить мне рад

Твой дар бесценный

Глядеть назад?

А, может, знаешь,

Что вечно жив

В душе России

Опальный шифр:

Лорнет и веер,

Гербы карет,

И на Сенатской

Молчит каре,

Бряцание лиры

У невских вод,

И Черной речки

Разверстый лед…

 

Париж, которого я не видела

 

Когда по ночам выхожу на Неву я

Рифмованно чествовать лунную тишь,

Со мною по-мирному сосуществуя,

На краешек строчки садится Париж.

На что он мне сдался, и что ему нужно?

Нам нечего, вроде, друг другу сказать…

Какую такую политику дружбы

Он хочет искусственно мне навязать?

Не просит ли он словоблудных интрижек,

Где пылкая близость случится с того,

Что я никогда не видала Парижа

И, ах! – никогда не увижу его?

Проваливай, слышишь? – на свой перепуток,

И радуйся, брат, что остался в живых,

Я слишком тупа для двусмысленных шуток

И слишком стара для твоих мостовых.

Верна дисциплине, работой негромкой

Живу обстоятельней день ото дня…

Откуда ты знаешь меня, незнакомку?

Зачем ты по имени кличешь меня?

Зачем запрокинуто к лунному свету

Твое молодое больное лицо?

И медленно бьется Нева в парапеты,

Свиваясь у ног в золотое кольцо.

Когда мы слюбились и где распростились,

Мой старый товарищ, святой гражданин…

Мой единоверец по взятью Бастилий,

По темному бешенству гильотин?

И красный и черный, и робкий и ратный,

От кресел Версаля и до кабака

Ты кровью невинной на время запятнан

И кровью виновной отмыт на века.

Ровесник, палач и разведчик свободы,

Доныне по воле святых праотцов

Инстинкт продолжения знатного рода

Владеет покоями старых дворцов.

Еще и сейчас, перекрашены в хиппи,

Твои утописты над веком корпят,

И долго в углы твои смотрит по-рыбьи

Твой нищий, в остротах и струпьях до пят.

Да как же один ты несешь это бремя?

Родимый, возьми на подмогу меня…

Я тоже раздором пятналась на время,

Мой город двуликий, моя западня…

Не я ль распевала надменные песни,

И в жертвенном счастье тревог и потерь

И глупо, и долго стучался к невесте

Мой кроткий жених в безответную дверь?

Когда же обуглилось сердце в окопах,

С пустым автоматом в обмякших руках

Не я ли в твою заходила Европу,

По-русски болтая на всех языках?

Париж, я не знаю печальней обузы,

Чем вечную ярость под сердцем носить.

Позволь мне с моею заплаканной музой

На светлых бульварах твоих погостить.

Красивый, послушай! Лукавый, не слушай!

Не делай, притворщик, рассеянный вид…

Зачем ворошишь мою русскую душу,

Ее окаянный, смурной динамит?

Скольких честолюбцев незнаемой далью

Сманил и сгубил ты надеждой пустой?

Талант с ностальгической поздней печалью

Рыдал перед рампой твоей золотой…

Здесь злоба и месть пониманья просили,

И кто-то юродствовал, гол и бесстыж,

И кто-то божился, что верен России,

А ты им не верил, не верил, Париж!

Герои и трусы, слепцы и пролазы!

Но, плевел сумев отделить от зерна,

Ты прятал лишь тех от жандармского глаза,

Кому безоглядно Россия верна.

Ну что ж, коли так, моя вещая небыль,

Гости, сколько хочешь, в моей стороне…

Вот шпиль золотой упирается в небо,

И вечный кораблик плывет по луне.

Здесь сфинкс загадает загадки простые

И сказку расскажет тебе перед сном,

А бронзовый всадник, чье имя – Россия,

Попотчует, что ли, французским вином.

 

В ночь на 9 мая 1945 года

 

Накануне конца той великой войны

Были вешние звезды видны – не видны

За белёсою дымкою ночи.

В полусне бормотал настороженный дом,

И морзянкой стучала капель за окном:

Вопросительный знак, многоточье…

Ветер в трубах остылых по-птичьи звучал,

Громыхал ледоход о щербатый причал,

Пахло сыростью из подворотен,

А луна, словно сталь, и темна и светла,

По небесной параболе медленно шла

И была, как снаряд на излете.

 

В чужой избе

 

Избу чужую на сезон

Снимаю нынче летом,

Жену когда-то выгнал вон

Мужик из хаты этой.

 

С тех пор он малость не в себе,

Весь год живет в сарае.

Одно понятье об избе –

Изба моя сырая.

 

Стоит погода черт-те что,

И ветер у колодца

Деревья гнет и ломит то,

Которое не гнется.

 

Когда же молния в окне

Запляшет бесновато,

Идет непрошено ко мне

Смурной хозяин хаты.

 

Чинит пристрастный мне допрос,

Честит гулящей бабой,

И красный свет с его волос

Дождем стекает на пол.

 

Велик и грозен, словно Бог,

Стучит сукастой палкой,

И вдруг осядет на порог,

Беспомощный и жалкий.

 

Я не гоню его взашей,

Терплю его приходы.

Из перекошенных траншей

Его безумье родом,

 

Из немудреного вранья

В ее коротких письмах,

Да из неждущего жилья,

Да из уверток лисьих.

 

Иной зажил – не затужил,

Иные что ж – простили…

А этот вот заспинной лжи

Рассудком не осилил.

 

На всё ему достало сил,

На всё, а на такое –

И разлюбить не разлюбил,

И не махнул рукою…

 

Полнеба залито войной,

Ее трескучим светом.

Все лето я чужой виной

Болею в хате этой,

 

А за окном потоп, потоп,

И ветер у колодца

Деревья гнет и ломит то,

Которое не гнется.

 

* * *

Из памяти недужного столетья
Когда-нибудь убудет та война,
Где порослью крикливых междометий,
Как сорняком, печаль иссечена.
Уйдет нечеловеческая смута,
Тщеславие уродливой души,
И, в гусеницы рваные обута,
В музейной упокоится тиши.


Но есть, и не забыться ей вовеки,
Другая – неотпетая – война,
Что остается в грешном человеке
Посевом добровечного зерна.
Она болит, и плачет, и лучится
В кристаллах чистых совести самой,
Неискаженно отражая лица
Солдат, не возвратившихся домой.


Что с ними сгибло? Что невосполнимо?
Какого бескорыстия черты?
Что пулею, не пролетевшей мимо,
Доведено до глухонемоты?
Какие отрешенные пустоты
Зияют в каждом честном ремесле?
Но есть земля, и есть на свете что-то,
Чему не упокоиться в земле.


Сухой листвы тревожным бормотаньем,
Осколчатым калейдоскопом сна
На Землю возвращаются желанья,
Которых не дослушала война.
Они произрастают в почве рыхлой,
Подсолнухом к заре оборотясь,
И снежные обуздывают вихри,
Чтоб путнику без вести не пропасть,


Не подчиняясь мирному приказу,
Снимаются с нейтральной полосы,
И правосудьем шествуют безглазым,
И держат эталонные весы.
Они облечены верховной властью
Карать, кто в милосердии не тверд…
И даже ты, не верующий в счастье,
Зависишь от желаний тех, кто мертв.

 

Добрый вечер

 

Я доброго вечера гостю желаю,

А он сыновей не дождался с войны.

Могилы их смыла вода дождевая

С обочин моей справедливой страны.

 

Всё было до крайности просто когда-то.

Защитникам ярость святая к лицу.

Мы пулей встречали чужого солдата

И горя желали чужому отцу.

 

Так станьте ж поземкой вы, теплые ветры,

Вы, старые раны, откройтесь на час,

Чтоб вечером добрым, чтоб вечером светлым

Не видеть мне этих погаснувших глаз.

 

И встреча пророчит разлуку, разлуку…

И пусть перед ним я стократно права, –

Он жмет и не жмет дружелюбную руку,

Он русские слышит – не слышит слова…

 

Прощальный гудок. Над перроном тревожным

Изменчивый свет источает луна.

И всё под луною и просто и сложно,

И камнем на сердце лежит тишина.

 

Я кинула слово «люблю» наудачу

Дорожному ветру, летящему в ночь…

Кого оно встретит, кого озадачит?

На чьем бездорожье сумеет помочь?

 

В груди застучало с тяжелою силой.

В огнях и туманах расплылся вокзал.

И ахнуло эхо, и эхо забыло,

Какое заклятье оно повторило

И кто это слово на ветер сказал.

 

* * *

                       Яковлеву, приехавшему из Афганистана

Говорят, что приехал из Афганистана,

Говорят, что имел ты ожоги и раны,

Говорят, что ловил басмачей.

Ну так что же ты, служник, холодные уши,

Возвратился оттуда чинуша чинушей,

Пустоглазый никто и ничей?

Нет, приехать не мог ты из Афганистана,

И какие там, к черту, ожоги и раны!

Не болтай, улизнувший в кусты.

Никому ты не нужен, от трусости зелен,

Где гранит продырявлен и воздух пристрелян,

Где и мертвый отважней, чем ты.

 

* * *

В гимнастерках линялых защитного цвета,

Милосердной луной после боя согреты,

К нам, морячкам, являлись пехотные парни

По-пластунски тишком из пустого кювета.

 

Попрекали девчат равнодушьем к пехоте,

Осторожно бранили порядки на флоте,

Комаров отгоняли махрой ядовитой,

Сапоги перешить нам сулили по моде…

 

А морячки локтями толкались – умора!

И любили матросов с лихих мониторов,

И, смутясь, отступала пехота с позиций,

С корабельным зазнайством не выдержав спора.

 

А наутро вдали, без имен и без вести,

Исчезали бойцы, затихали их песни,

И моря не считали потерь сухопутных,

Только знали – пылают в Берлине предместья…

 

В многодетном плену у житейских вопросов

Близ морячек солидно стареют матросы,

Сонно плавают годы у тихих причалов,

Одинаковы все, как морские торосы.

 

Но случается – в полосах лунного света

В гимнастерке сквозной беззащитного цвета

Из немой неизвестности далей пехотных

Вдруг придет ко мне призрак любви без ответа.

 

Укрепленный мой берег штурмует и злится,

И уйти в свой кювет не желает с позиций,

Матерщинно бранит беспорядки на флоте

И на ближние подступы выйти грозится.

 

Часовой

 

Что ты хочешь понять в одиночестве вдовьих ночей?

Здесь хранят под замком пожелтевшие письма в столах,

По привычке стирают здесь пыль с обиходных вещей,

Что кричат из углов о своих довоенных правах.

Что ты хочешь найти в этой комнате, полной теней,

Где у каждого гостя невежливо спросят пароль?

Здесь дневалит солдат, постоянно прописанный в ней.

Берегись причинить ветерану посмертную боль!

Если просто зашел – ничего в этом доме не тронь.

Если с горя пришел – о печалях своих промолчи,

Если другом пришел – брось сухое полено в огонь,

И озябший солдат невидимкой подсядет к печи.

И прикурит с трудом, и устало качнет головой,

И попросит о чем-то, понятном ему одному,

И, быть может, уйдет, как уходит с поста часовой,

В тот положенный час, когда явится смена ему.

 

Покаянные строки


На серебряной свадьбе луна молоком

Доливает бокалы.

Ты пристыл мне к виску побелённым виском,

Мой товарищ усталый.

Я могла бы о прошлым с тобою теперь

Как с мужчиной мужчина,

Но затвором винтовочным лязгнула дверь

Без особой причины.

 

Значит, всё еще жив на планете другой,

На окопной планете,

Твой опасный двойник, мой заклятый изгой,

Наш непрошенный третий.

Это значит – мой честный-пречестный язык

Да прилипнет к гортани,

Это значит, война схоронила в тайник

Невоенные тайны.

 

Отоснится ль когда-нибудь эта зима,

Вся в огне перекрёстном,

Где венчальной красивостью сводят с ума

Обречённые сосны,

Где направо – беда, и налево – беда,

И ни дна, ни покрышки.

И не будет уже ни черта – никогда –

Никакой передышки?..

 

Но возникнет из пепла деревня Борок

Обещанием чуда,

И припомнится несколько песенных строк

Неизвестно откуда,

Отворится Сезам, и у плаксы-луны

Будет важное дело –

Проступать сквозь чугунные тучи войны

Ослепительным телом.

 

За дощатой стеной будет скудость ума

Сарафанить и злиться:

Вот милуются этак, а свадьбы – нема!

Никуда не годится!

И погаснет на скатке шинельной лицо,

Не дожив до рассвета,

То ли было лицо, то ли просто кольцо

Полнолунного света.

 

Ветер в щели дохнёт и остудит золу

Поддувала печного.

Домерцает, как штык, прислонённый в углу,

Сокровенное слово…

…Я об этом тебе ни сейчас, ни потом,

Прописными ночами…

Покаянной любовью, как долгим постом,

Расплачусь за молчанье.

 

* * *

Без похвалы и без хулы,

Без контура и веса

Скудеет горсточка золы

В кольце живого леса.

 

Наверно, кедр был так высок,

Что небо продырявил,

И сам громотворящий Бог

В него стрелу направил.

 

Была вершина, как зима,

Седая от накала, –

Как будто молния сама

Горящим кедром стала.

 

И вот теперь он только мой,

Не рухнувший, не вставший,

Незримый и глухонемой,

Как без вести пропавший.

 

* * *

Не забудется, не отлюбится, не умрет…

Затрапезная эта улица,

Чёрный ход.

Коммуналка, что яма сточная

Свар и склок,

И морзянкою полуночною

Твой звонок.

Неотвязчивый, как бессонница,

Падал дождь.

Не гадала я, что исполнится, –

Что придёшь!

Что, чужой по наивным записям

В книгах ЗАГС,

Скинешь плащ свой в дожде накрапистом,

Как в слезах.

Чемодан под кровать поставила –

Мол, живи.

Всей квартирой державно правила

От любви.

– Не расписаны! – выли сплетницы,

– Ну и ну!

Проводила по чёрной лестнице

На войну.

Ни зима не дарила письмами,

Ни весна.

Похоронку – и ту не выслали, –

Не жена!..

Лишь в лампадке перед иконою,

Одинок,

Бредил шёпотно незаконный мой

Огонек.

По-над улицей затрапезною

Выла сталь.

Коммуналка моя болезная,

Ты жива ль?

Эй, соседи, мое почтение!

Как вы там?

Мне – отмщение, вам – прощение

Аз воздам.

 

Дедушка

 

Начинается день усталостью.

Поясничными злыми болями.

Это значит, что дело к старости,

К отголоскам войны тем более...

Что-то колет в боку и в печени.

Шестьдесят годков за плечами.

Восемь раз в медсанбатах леченный,

Больно свыкся ты, дед, с врачами.

Что ли, будешь лежачим к завтраму,

Чтоб весь дом за тобой ухаживал?

Хоть с косой в руке, хоть на тракторе

Впереди других, помнишь, хаживал?

Или все на земле по-мирному,

По-любовному, по-сердечному?

Где же совесть твоя настырная –

Оборона твоя всевечная?

Уж не вздумал ли кто вломиться

С этой хвори твоей небдительной!

Кто поможет Москве-столице

Русской сметкою удивительной?

Кто, пропахнувший потом-порохом,

В тех краях, что куда не ближе,

За Россию сочтется с ворогом,

Свободя города-парижи?

Кто мундир отутюжить выучит

К дню парадному, дню победному?

Кто дровами деревню выручит?

Без тебя как без рук мы, бедные!

Кто полюбится лучшей девушке?

С фронтовым дружком хватит лишнего?

Вот какой ты здоровый, дедушка,

Ус ржаной, борода пшеничная!

Молодецкой статью да норовом

Ты и мне, замужней, понравился.

Так лечила я деда хворого,

Чтобы в память вошел, поправился!

 

* * *

                                                 Г. Г.

Ни красоты, ни дара божьего,

Но, неприметности назло,

Как в серой глине, в ней заложено

Земли ответное тепло.

И потому под гору катится

Она все горше и верней,

И бестолковым сердцем тратится

На прикасающихся к ней.

Исходит нежностью подспудною,

Бежит к болотным огонькам, –

Уже зовут ее распутною

И разбирают по рукам…

Но, если в твой шалаш понятливый

Она попросится войти, –

Ты с этой странницей податливой

Бездумных шуток не шути,

Ты не сминай и не бросай её,

Простому смертному под стать, –

Для всех она была случайною,

А для тебя не смеет стать.

Ты полным именем и отчеством

Её степенно назови

И прикоснись руками зодчества

К её замученной любви,

И подгляди на зорьке рдеющей,

Как у твоей лесной реки

Она с ромашки в страхе девичьем

Тайком срывает лепестки.

 

* * *

Не дай мне, всемогущий Бог,

Уже предсказанных и зримых

Кибернетических эпох,

Технократических режимов.

Оставь, коль можешь, всё, как есть –

Твои святые тайны неба,

Добро и зло, и всё, что днесь

Дано поэтам на потребу:

Зверьё нехитрое в лесу,

Любви горячие потёмки,

Блажной и сладостный посул,

Что будут счастливы потомки.

Когда же справит талый снег

По мне весёлые поминки –

Моим костям хотя бы век

Дай полежать в сыром суглинке.

 

* * *

                          Памяти мужа Глеба Степановича Щёголева

Облетели березы. Белеют, безлистые, врозь.

Парусина небес. Ни восходов на ней, ни закатов.

Скромный памятник лету – горит черноплодная гроздь,

И на ягоде каждой алмазы по десять каратов.

Нет случайных гостей. Надоедливых родичей нет.

Шумный воздух стучит по стеклу неухоженной дачи.

Вся до капли моя эта осень, как блёклый портрет,

Как родные глаза с их внимательным взглядом незрячим.

 

* * *

Мне не будет легкой смерти,

Как тебе, мой кроткий.

Над пучиною разверстой

Накренится лодка.

Зачерпнет воды грозовой,

Кипени мятежной.

Закричу: «Отдай швартовы!»

Берегу Надежды.

Вспомню всех, кого жалела,

Не трудясь помочь им,

Всё, что смела недоделать

В праздности порочной,

Всех, кто ранен и кто брошен

На тропе звериной, –

Унесу давящей ношей

На спине повинной.

Не спеши ко мне на помощь

Ни звездой, ни зорькой.

Не мешай худое вспомнить

Солоно и горько,

Не мешай платить по счёту,

Мучиться по праву,

Чтобы совести работа

Удалась на славу.

Семь ветров своей обоймой

Пусть ломают снасти

Мне, счастливой, недостойной

Ни тебя, ни счастья.

 

Из чехословацкой тетради

(конец 1950 годов)

 

Мацоха

 

И вот мы спустились в Мацоху –

В большой сталактитовый грот,

Где эха раскатистый хохот

И лепет полуночных вод.

Здесь тонко звучали каменья

Подземных утесов и круч,

И резал угластые тени

Прямой электрический луч.

В причудливых формах породы

Искали мы пламя костров.

Над нами пещерные своды

Нависли, как складки шатров,

Чернели в углах силуэты

Из вечности глянувших лиц,

И плакали древние ветры

Над желтою лепкой гробниц.

Здесь демон, присев перед бочкой,

Молол языком невпопад,

И карлик стучал молоточком,

Искал замурованный клад,

И падали капли печальной,

Густой известковой воды

На здешние козни и тайны –

Фантазии нашей плоды.

Казалось, не выйти из плена

Пещеры, подобной мечте…

Была она словно измена

Привычной земной красоте.

Какой сумасшедшей луною

Здесь каждый обломок залит?

Омыто какой новизною,

Здесь сердце поет и болит?

Мы верили снам и виденьям,

Которым названия нет,

Когда под землей на мгновенье

Погас электрический свет.

И мир, что дразнился улыбкой

Особой, отдельной, своей, –

Наполнился сыростью липкой

И шорохом нетопырей…

Не этот ли сумрак холодный

Встречает тебя на пути,

Когда средь фантазий бесплодных

Пытаешься счастье найти?

Спроси у пещерного камня,

Спроси – и услышишь в ответ:

Прекрасны исканья, пока в них

Горит человеческий свет.


      * Книга вышла в издательстве "Геликон Плюс" в 2015 году.


Воспоминания ученика Н. Грудининой, посещавшего литературный клуб "Дерзание" под ее руководством, поэта и критика Юрия Колкера 

 

 К портрету Натальи Грудининой: история одного стихотворения


Письмо Наталии Грудининой Н.Хрущеву в защиту Иосифа Бродского

 

Свидетельства Н. Грудининой о судилище над поэтом